Святые и бунтари (часть первая)

Святые и бунтари (часть первая)

Автор: Джеймс Джолль
Перевод: Мария Рахманинова

Святые и бунтари (часть первая)

Share/репост

Джеймс Джолль. Перевод с немецкого главы 6 («Святые и бунтари») из монографии «Анархисты».

В последнее десятилетие XIX века в Европе повсеместно возникали многочисленные новые движения, отталкивавшиеся от политического, идейного и художественного наследия предшествующего поколения. По мере развития индустриального общества всё больше бросалась в глаза несправедливость его устройства. Чем богаче становились богатые, и чем более явно демонстрировалось их богатство, тем глубже становилась пропасть между ними и рабочим классом, и тем больше росло недовольство ценностями капиталистического общества в среде интеллектуалов и художников. Поскольку многие стали замечать, что мораль и нравственность такого общества действовали на человека губительно и побуждали его к лицемерию, в обществе начала назревать идея протеста против установившегося порядка. Поэтому переход от XIX к XX веку был полон надежд на новый социальный и нравственный порядок.

В тех странах, где рабочим было отказано в мирных реформах, анархизм предсказуемо оказался привлекателен как для них, так и для столичных интеллектуалов, поскольку он предложил целостное видение того, как совместить справедливое общество и соблюдение индивидуальной свободы. Художники и писатели, которым претили затхлые и ханжеские устои общества, находили в анархизме — особенно в «пропаганде действием» — неизбежный путь тотального протеста. Страстно желая социальных перемен и сильных чувств, многие молодые интеллектуалы были готовы то безоговорочно следовать учениям Кропоткина и Ницше, то бросаться от анархизма к насильственным формам национализма (позже, по мере того, как с возрастом эти страстные порывы стихали, эти молодые люди начинали всё больше интересоваться объективными возможностями общества и чаще всего находили прибежище в лагере ортодоксальной социал-демократии). Лион Блум вспоминал об этом времени так: «Литературное поколение которому я принадлежал, был пьяно анархистскими идеями».

Среди идейных вдохновителей анархистов были как те, кто требовал социальной и политической революции, так и те, кто выступал за право индивида на свободу от всех форм принуждения, порождённых индустриальным обществом, в том числе на свободу от мещанской морали. Пожалуй, одной из самых влиятельных фигур в этом ряду вдохновителей был Пётр Кропоткин. Когда в 1886 году он поселился в Англии, ему было 44 года, однако тюремное заключение подточило его здоровье, и он больше не мог оставаться активным лидером революционного движения. Несмотря на то, что перед бегством из России он участвовал в формировании вооружённых групп, которые должны были разжигать революцию в среде крестьян, а также несмотря на то, что между 1870 и 1890 годами он разделял веру многих других анархистов в то, что революция близка, вскоре он принял точку зрения, высказанную Н.В.Чайковским, согласно которой революции лучше всего служить печатным словом, поскольку нелегальные брошюры гораздо ценнее и эффективнее террора.

За свои убеждения он заплатил двумя годами заключения в Петропавловской крепости и тремя годами политического ареста во Франции. Эти наказания, а также его знаменитый побег из России сделали его культовой фигурой в революционной среде. В эти годы он много читал и размышлял о природе социальных перемен. Отталкиваясь от своего опыта жизни в тюрьме, он горячо выступал за реформы в области исполнения уголовных наказаний. Весь остаток жизни он посвятил освободительным движениям, отстаивавшим идеалы гуманизма. Ни одно собрание, ни одна резолюция против какой-нибудь очередной несправедливости не могли считаться полностью состоятельными без его присутствия или подписи. В Англии, где он вёл в высшей степени скромную жизнь (между тем всё его имущество конфисковали в России) его единственным достоянием оказались общественное внимание и всеобщая симпатия. Его скромная искренность располагала к нему даже тех, кто не разделял его взглядов. В конце концов он стал своего рода анархистским святым, чьи порядочность и доброта шли в разрез с жестокостью и террором, которые в общественном сознании так прочно ассоциировались с движением анархистов. Крупный датский критик Георг Брандес писал о нём:

«Редко встречаются настолько гуманные и сдержанные революционеры… Он всегда был не мстителем, а мучеником. Вместо того, чтобы приносить в жертву других, он всегда приносил себя».

В Англии Кропоткин завёл знакомство с радикалами всех мастей. Он ценил и уважал Уильяма Морриса, хотя и не разделял его неприятия технического прогресса, полагая, подобно Годвину, что механизация — наилучший путь к освобождению от монотонного и отчуждающего труда. Он писал: «Ненависть, которую Моррис питает к машине, доказывает, что от его поэтического гения ускользнули её сила и грация».

Кроме того, Кропоткин был хорошо знаком с такими профсоюзными лидерами, как Бен Тиллет и Том Манн, и выражал солидарность с лондонскими портовыми рабочими во время большой забастовки 1889 года. С другой стороны, его научные работы по географии сделали его известным также и в академической среде: долгое время даже ходил слух о том, что он должен получить должность преподавателя в Кембриджском университете.

Однажды он был приглашен на обед в королевское географическое общество, однако когда пришло время встать, чтобы выпить за здоровье королевы, он отказался. До самой своей смерти он так и не признал институт государства. Когда в 1917 году Кропоткин вернулся в Россию, он отклонил предложение временного правительства занять в нём пост, а после того, как большевики взяли власть, также непоколебимо отказался от предложения Луначарского спонсировать из государственной казны переиздание его работ. (Интересно, что бы он сказал, если бы узнал, что несколько десятилетий спустя один из ведущих анархистских интеллектуалов Англии Герберт Рид принял дворянский титул?)

Единственная непоследовательность, которую он допускал, по мнению многих его друзей и учеников, касалась периода Первой мировой войны и состояла в том, что он твёрдо поддерживал войну против Германии. Он разделял бакунинское неприятие немцев и его веру в «естественные добродетели» русского народа. Как и Бакунин в 1870 году, он был убежден в том, что победа немцев укрепит упорядоченное и дисциплинированное государство, которое он, между тем, не прекращал ненавидеть. Эта позиция привела к разрыву с его прежними товарищами — такими, как, например, Э.Малатеста, поскольку они настаивали на том, что «бороться следует только за социальную революцию». Также она вызвала презрительную реакцию со стороны его соперников в революционном движении. Так, например, Сталин писал о нём: «Похоже, старый осёл совсем выжил из ума»

Несмотря на своё неприятие терроризма (по словам одного из учеников, для Кропоткина слово «нечаявщина» было ругательным), Кропоткин считал, что в некоторых ситуациях применение насилия не только оправдано, но также может оказаться и вовсе единственным средством для революции.

Получив известие о русской революции 1905 года, он даже стал учиться обращаться с оружием — на случай, если ему придётся вернуться в Россию и сражаться. Это был один из тех пунктов, в которых он расходился с Толстым, чьи взгляды ему были крайне близки, и чьим гением он восхищался.

Впрочем, ещё одно существенное различие между позициями Толстого и анархистов было отмечено анонимным автором предисловия к брошюре Толстого «Война и военная обязанность», вышедшей в 1896 году в издательстве анархистской «Библиотеки нового времени», с которым были тесно связаны Кропоткин, Жан Грав и Элизе Реклю. С точки зрения этого автора, Толстой, несомненно, был анархистом:

«Вместе с нами он утверждает, что в каждом господстве есть нечто нездоровое, и что оно с неизбежностью портит всё, к чему прикасается. Он убеждён, что законы, распоряжения и приказы, спускаемые сверху, не могут привести ни к чему хорошему. Он испытывает отвращение к милитаристской системе, находя её абсолютно несовместимой со свободой и справедливостью. Но он отклоняет саму идею любого сопротивления злу. И потому — называет себя христианским анархистом. … Для нас же этот взгляд, продолжающий слова пророка из Назарета («Подставь другую щёку»), неприемлем. Мы считаем, что каждый, кто заслуживает называться человеком, должен сопротивляться до последнего и, тем самым, облагораживать своим мужеством всё человечество, представителем которого он является, и которое он оскорбляет своей трусостью. Это подтверждает и старинный римский девиз: “Отпор врагу — во все времена!” Отпор, но не отмщение, поскольку мы знаем, как сильно влияют на человека обстоятельства и никого не ненавидим.

За несколько лет до этого и сам Кропоткин высказывался в подобном ключе. В своём письме английскому другу он писал: «Мы можем сказать, что месть — несомненно, не наша самоцель. Но она объяснима, и она была так или иначе присуща всем революционерам, и долго ещё будет. Мы не страдали, подобно рабочим, от преследований; мы, закрывавшиеся в своих домах от стонов и самого вида человеческого страдания, не можем быть судьями над теми, кто живёт в этом аду. Лично я ненавижу взрывы, но я не могу выступать им судьёй или проклинать их, ведь они совершаются от отчаяния… Однако я убеждён, что месть не должна обретать теоретических обоснований. Потому что никто не имеет права побуждать к ней с высоты теории. Человека, впавшего в отчаяние от ужасов ада, в котором он живёт, вправе судить лишь те, кто разделяет его участь».

По опыту жизни в России Кропоткин хорошо знал, что существуют такие обстоятельства, в которых насильственное сопротивление действительно становится единственным эффективным средством. В то же время — и в этом состояла его главная дилемма — мысль о нём заставляла его содрогаться от ужаса. Он опасался, что революция обратится к тем же методам, что применяет государство — вместо того, чтобы их уничтожить. Так, в своей «Истории французской революции» он писал: «Террор постоянно оказывается главным методом». Раз за разом он продолжал повторять, что понятие «революционное правительство» само по себе противоречиво, потому что смысл революции состоит в том, чтобы избавиться от какого бы то ни было правительства. Вместе с тем, в отличие от Толстого и Ганди, он отказывался верить, что ненасилие может быть эффективным в борьбе. Он был убеждён, что существует такая мера отчаяния, для которой насилие оказывается меньшим злом. С этой точки зрения, выступление Кропоткина в защиту союзников в Первой Мировой войне выглядит не так безумно и непоследовательно, как может показаться сначала.

Кропоткин и Толстой никогда не встречались лично. Однако Толстой хорошо понимал, что чувствовал Кропоткин. «Его аргументы в защиту насилия, — писал он, — кажутся мне отражением не столько его взглядов, сколько верности тем идеалам, честному служению которым он посвятил свою жизнь». Кропоткин, в свою очередь, понимал, почему в конце жизни Толстой покинул дом и семью, и отказался от всех мирских благ. Так, Кропоткин писал:

«Я не был удивлён, когда узнал, что Толстой принял решение вернуться в свой крестьянский дом, где он мог дальше трудиться, никого не принуждая прислуживать ему или его семье. Это решение было неизбежным следствием тех внутренних терзаний, которые он переживал в последние 30 лет — терзаний, общих для тысяч и тысяч интеллектуалов современного общества. Он, наконец, осуществил то, о чём так долго тосковал»

Различие между взглядами Кропоткина и Толстого состояло не только в том, что Кропоткин отклонял принцип ненасилия. Он также отвергал христианство, даже в такой неортодоксальной форме, какую избрал Толстой. Прежде всего, он оставался учёным. Его социальная философия и этика основывались на твёрдой почве эмпирических наблюдений.

С самых времён его ранних экспедиций в Сибирь он сохранил убеждённость в том, что люди лучше работают вместе и достигают большего тогда, когда отношения между ними свободны и основаны на равенстве: например, люди, сопровождавшие его в его исследовательских поездках, выполняли свои обязанности намного охотнее, если замечали, что он не сообщает им о своём княжеском титуле и офицерском звании. А архаичные племена, которые он исследовал, как выяснялось, вполне справлялись с контролем над теми желаниями и инстинктами, которые правительства зачем-то пытаются регулировать с помощью законов. Поэтому Кропоткин увидел в архаичном обществе отнюдь не пример гоббсовского конфликта и войны всех против всех, но, напротив, свидетельство того, что совместный труд и взаимная помощь укоренены глубоко в природе человека. По мнению Кропоткина, в современном мире этим естественным склонностям препятствуют правительства и законы, служащие «интересам господствующего класса, в основе которых лежит ориентир на бесконечное продление возможности удовлетворять безграничные и иррациональные потребности богатых». Между тем, важнейшее условие продуктивной социальной жизни, по мысли Кропоткина, состоит в том, чтобы «приоритетными стали объективные потребности общества, для понимания и удовлетворения которых не нужны никакие законы».

Эти наблюдения Кропоткин считал продолжением учения Дарвина. Свою самую большую теоретическую работу «Взаимная помощь как фактор эволюции» он посвятил опровержению интерпретации дарвиновской эволюционной теории Томасом Генри Гексли. Гексли полагал, что жизнь представляет собой непрерывную и беспощадную борьбу за выживание, и что именно эта борьба сделала возможными выживание и эволюцию этих видов. На это Кропоткин возражал, что гораздо более важный для эволюции фактор — фактор совместного труда и взаимной помощи, а вовсе не борьба. Внутри каждого вида существует взаимная поддержка, а каждому примеру инстинктивного соперничества легко противопоставить обратный пример. «Так, наряду с властолюбивыми лебедями существуют дружелюбные моевки, ссоры которых крайне редки и коротки; или, к примеру, гагары которые непрерывно воркуют друг с другом». Время от времени Кропоткин также возвращается к дарвиновскому примеру слепого пеликана, о котором заботилась вся его стая.

Эту оптимистическую и идеалистическую теорию Кропоткин экстраполировал также и на архаичные формы человеческих обществ. Он считал, что по природе своей человек дружелюбен и невинен, а его инстинктивная потребность в совместном труде многогранно проявлялась на протяжение всей истории: как в первобытных обществах, так и в греческих полисах, и в вольных городах средневековой Европы. Однако этот инстинкт был притуплён веками работы машинерии отчуждённого общества, слепым фетишизмом дельцов, отказом граждан отстаивать собственные права и готовностью всецело делегировать свою волю власти, представители которой в лучшем случае посредственности, а в худшем — тираны. При всём своём наивном оптимизме Кропоткин прекрасно понимал, что идеальное общество может возникнуть только из осознанности. Несмотря на то, что естественные наклонности человека в целом положительны, основная проблема этики состоит в том, чтобы найти разрешение противоречия, состоящего в том, что, с одной стороны, люди могут стремиться подчинить себе подобных, чтобы заставить их служить собственным интересам, а с другой — наоборот, проявлять склонность к совместному труду и к поиску путей достижения совместных целей. Противостояние между этими двумя врождёнными установками человеческой природы исторически находит выражение в борьбе наклонностей людей, с одной стороны, к противоборству, с другой — к единству и солидарности.

Инстинкты, направленные на солидарность, требуют поддержки в виде здоровой экономической организации общества, с одной стороны, и разработки новых подходов к вопросам морали, с другой. При этом условии человечество сможет перейти на новую эволюционную ступень. «Идеал анархистов … состоит в совокупности тех качеств, которые будут естественными для этой новой ступени. Поэтому это уже не столько вопрос веры, сколько предмет экономической дискуссии», — пишет Кропоткин. Согласно его этической системе, идеальное общество может произойти только из лучших инстинктов человека, и только в условиях, свободных от какого бы то ни было принуждения.

Заметное влияние на этику Кропоткина оказал молодой французский мыслитель Жан-Мари Гюйо, чья важнейшая работа «Нравственность без долга» вышла в свет в 1885 году, когда Кропоткин находился в заточении в старинном монастыре Клерво и также размышлял об этических основах общества. Кропоткин называл Гюйо неосознанным анархистом и основательно изучал «Нравственность без долга», чтобы впоследствии сформулировать собственные моральные тезисы. Сам же Гюйо был в высшей степени интересным автором, который с хладнокровием анатома исследовал различные моральные философии и их заблуждения.

Например, он показывал, что тот, кто верит, что мораль зависит от внешних метафизических санкций, заблуждается не меньше того, кто ориентируется на калькулятор счастья в руках утилитариста. Однако несмотря на симпатию к кантовской идее категорического императива, Гюйо всё же находил её не вполне состоятельной. Человек как бы отброшен сам к себе: как осознанные, так и неосознанные мотивы его поступков лежат в нём самом, и его образ действий с необходимостью становится результатом этих мотивов. Глупо определять долг иначе, чем исходя из объективных предрасположенностей человека. Глупо ожидать, что человек будет вести себя иначе, чем ему диктует его природа. «Безнравственность — это внутреннее искажение». Мысль и действие составляют единство, и мысль с неизбежностью ведёт к действию: «Кто ведёт себя не сообразно тому, как он думает, думает недостаточно».

Неостоицизм Гюйо несколько мрачнее, чем моральное учение Кропоткина о естественном инстинкте взаимопомощи. Для Гюйо человек — это моряк, который терпит крушение в огромном море:

“Ни одна рука не ведёт нас, ни один глаз не наблюдает за нами; весло уже давно сломано, а точнее, его никогда и не было, и создать его предстоит нам самим; это — великая и единственная задача, которая стоит перед нами”.

Однако несмотря на это, Гюйо, как и Кропоткин, отмечает, что человек одновременно имеет и благородные и великодушные инстинкты, а потому симпатия и сострадание так же доступны ему, как зависть и ненависть. «Жизнь — это не просто поглощение, но также и производство и продуктивность. Она позволяет отдавать так же, как и брать». С точки зрения Кропоткина, Гюйо был анархистом именно из-за своего понимания человека и человеческого прогресса, которое нашло выражение в его теории эволюции и исследовании архаичных племён.

Чтобы на практике прийти к «морали без долга и принуждения», необходим новый экономический порядок, который поддерживал бы конструктивные склонности человека и препятствовал бы возникновению условий для развития деструктивных. Эта цель ориентирует революцию на достижение такого состояния общества, которое Кропоткин называл анархо-коммунизмом. Революцию он считал необходимой, поскольку «в нашем обществе всё взаимосвязано, и ничто не может измениться, не затронув всего его здания. Выступая против одних проявлений частной собственности — таких, как собственность на землю и средства производства, также необходимо выступать и против других её форм.

Если революция должна произойти, это неизбежно «Прежние революции потерпели крах, потому что справедливое распределение продуктов труда возможно только через одновременное строительство нового общества и экспроприацию всех ресурсов, полей и фабрик». Как оптимистично полагал Кропоткин, это могло бы позволить не просто избежать таких экономических трудностей, которые в 1792 году привели к террору, а в 1848 году — к реакции против Второй Республики, — но также и стать первым шагом на пути к новому общественному устройству.

«Для того, чтобы благосостояние общества стало реальностью, необходимо, чтобы города, дома, пашни, фабрики, транспорт, воспитание, образование — перестали находиться в собственности монополистов. Всё это — бесценное достояние человечества, которое с таким трудом создавали и развивали наши предки, и оно по праву должно перейти в общественную собственность, чтобы служить каждому человеку. Нам нужна экспроприация. Всеобщее благосостояние — это цель, а экспроприация — средство».

Если бы экспроприация состоялась, дорога к анархическому коммунизму была бы открыта.

Кропоткин исходил из того, что из принципа «каждому по способностям» следует также и правило «каждому — по потребностям». В анархистских кругах тема отношений собственности вызвала продолжительные дискуссии. Так, Прудон, например, размышлял об обществе, где каждый мог бы обладать небольшим хозяйством, а различные кооперативные движения, вдохновившиеся его учением, считали, что средства производства должны находиться общей собственности — равно как и каждому должны принадлежать плоды общего труда и доходы от него. Кропоткин же считал такое положение вещей пригодным в лучшем случае для переходного этапа. Он полагал, что собственности вообще не должно быть — ни в какой форме, а всё произведённое должно принадлежать тем, кто в этом нуждается. В современном обществе он видел тенденции, которые, как ему казалось, вполне могли бы привести к такому устройству экономики. Так, например, он искренне восхищался ростом количества всевозможных бесплатных общественных инициатив: «Библиотекарь в Британском музее больше не спрашивает читателя о том, что тот сделал для общества, он просто даёт ему требуемые книги».

Также Кропоткин находил волнующим то, как в либеральном обществе поздней Викторианской Англии государственность становилась всё менее заметна, и её всё больше затмевали различные свободные объединения. Английский союз спасения жизни он считал доказательством того, что люди могут помогать попавшим в беду, и что общество может быть организовано по принципу свободного служения гуманистическим идеалам. Он писал об этом так:

«Общая собственность на средства производства означает общее пользование плодами совместного труда; мы верим, что справедливое общественное устройство может возникнуть только тогда, когда исчезнет система зарплат, и каждый трудящийся сможет удовлетворить свои потребности, имея в распоряжении все ресурсы этого общества».

Этот идеал анархисты делили с коммунистами. Так, например, на XXII съезде КПСС Хрущёв утверждал, что в к периоду 1970х-1980х гг. «материально-производительная основа коммунизма будет уже заложена и повлечёт за собой рост материальных и культурных благ для всего населения: это означает, что советское общество вплотную приблизится к стадии, на которой принцип «от каждого по способностям, каждому-по потребностям» сможет быть в полной мере осуществлён».

Кропоткин и его сподвижники также полагали, что это возможно, но только при наличии в обществе активно действующего принципа взаимной помощи и свободного соглашения, но никак не посредством государственного управления. На крупные предприятия, управляемые рабочими без помощи государства, Кропоткин смотрел с тем же оптимизмом, что и на работу организаций, подобных британскому союзу спасения жизни, видя в них пример свободного совместного труда в международном масштабе. Его восхищение международным почтовым союзом и особенно — международной логистической компанией Wagons-Lits подвело его к сен-симоновским тезисам о позитивном потенциале больших экономических концернов. Кропоткин был убеждён, что все проблемы переходного периода революции, предшествующего достижению идеального общества, могут быть решены посредством взаимной помощи и взаимопонимания между людьми.

Так, Кропоткин писал: «…в случае временного дефицита можно ввести систему карточек, предполагающую, что больше должно доставаться наиболее нуждающимся; скажите об этом людям и вы увидите, что все без исключения согласятся с тем, что это справедливо». Он полагал, что подобные экономические затруднения не могут продлиться долго. Он и его жена были страстными садовниками. Как и Фурье, они были убеждены, что садоводство одновременно приятно и добродетельно. В тяжёлые годы, последовавшие за возвращением Кропоткина в Россию, их обоих спасал только овощной сад. Кропоткин полагал, что с помощью методов выращивания, какие он наблюдал в разных местах — например, на островах среди каналов — можно производить достаточно продуктов питания даже для населения больших городов. По его наблюдениям, один только департамент Сены и Уазы при правильном подходе мог обеспечивать продуктами весь Париж. С помощью усовершенствованного технического оснащения крестьянские мануфактуры могли бы быстро выйти на уровень производства продуктов с избытком. Деньги к этому моменту, конечно, были бы уже упразднены.

Кропоткин верил в возможности машины, особенно учитывая её роль как для роста производительности, так и для решения задач, решать которые никто не захотел бы даже в идеальном обществе. «Если в идеальном обществе неприятная работа и останется, то только потому, что учёные не изобрели способа её избежать», — писал он. Кропоткин был вне себя от радости, когда Джозефина Кокрейн изобрела стиральную машину.

Он полагал, что тяжёлая и монотонная работа должна быть полностью автоматизирована, и лишь некоторые виды ручного труда заслуживают того, чтобы сохраниться. Как и Прудон, Кропоткин полагал, что ручной труд обладает определённой ценностью, и каждый должен непременно что-то делать собственными руками — не столько для того, чтобы вносить вклад в дело всеобщего благосостояния и удовлетворения жизненно важных потребностей, сколько ради работы как таковой. Особенно это касается писателей и художников. Авторы текстов должны непременно научиться самостоятельному набору текстов, а художники — пережить те сцены трудовой жизни, которые они изображают: «он должен сам увидеть закат, который видит труженик, возвращающийся домой после работы. Он должен сам побыть крестьянином среди крестьян, чтобы быть в состоянии удерживать перед глазами правдивый образ этой жизни», — пишет Кропоткин. Если же человек закончил ту небольшую работу, которая необходима для поддержания общего уровня жизни, он может заняться чем-то необходимым лично ему и посвятить это время производству того, что он не может получить из общего фонда. При этом, он никогда не должен получать никаких предписаний по работе, и никто не вправе требовать от него чего-либо.

«Анархисты, — пишет Кропоткин, обобщая свои идеи, — представляют себе такое общество, в котором взаимоотношения между его членами регулируются не законами и инстанциями — пусть даже и избираемыми и сменными, — но лишь консенсусом, основанном на совокупности взглядов и потребностей людей. Эти потребности всегда пластичны — если, конечно, не закостеневают в рутине и суевериях, они должны непрерывно развиваться в соответствии с прогрессом науки и высокими идеалами свободной жизни. В будущем не должно остаться никакого господства человека над человеком, и никакого постоянства, кроме непрерывности эволюции общества, подобной той, что мы наблюдаем в природе» .

Основу харизмы, которой, несомненно, обладал Кропоткин, составляли отчасти его неподдельная добродетельность и искренность, отчасти — та оптимистичная беззаботность, с которой он приводил к общему знаменателю зачастую противоречивые цели и ценности.

Так, с его точки зрения, революция не обязательно должна положить конец старым ценностям, поскольку один из наилучших образцов организации общества обнаруживается уже в устройстве примитивных обществ. И наоборот: общество, состоящее из маленьких содружеств, отнюдь не должно отказываться от технического прогресса и автоматизации производства: «Постройте фабрики и мастерские вблизи ваших полей и садов». Так, благодаря совместным фабрикам, деревенские общины смогут иметь в распоряжении современную технику. В отличие от Маркса, чья доктрина о том, что вся история — это история классовой борьбы, основывалась на идее неизбежности происхождения нового общественного устройства непременно из кровавого столкновения, Кропоткин находил в существующей общественной системе признаки эволюционного процесса, который, в силу своей природной мощи, с гораздо большей вероятностью способен привести к наступлению нового этапа общественного развития, нежели безжалостные силы исторической диалектики.

Поскольку Кропоткин предложил один из наиболее привлекательных образов будущего общества, в числе его последователей оказались люди самого разного склада. Так, итальянские переводы «Слов европейца» (собрание статей из его газеты) и «Французской революции» крайне впечатлили молодого учителя-социалиста по имени Бенито Муссолини, который отозвался о «Словах…» так: «они проникнуты бесконечной добротой и великой любовью к угнетённому человечеству». Ганди и его последователи подхватили учение Кропоткина об интенсивном развитии деревенских общин. Оскар Уайлд был также чрезвычайно впечатлён личностью и учением Кропоткина. Так, находясь в тюрьме, он писал: «Самое совершенное, что я когда-либо встречал, это жизнь Верлена и князя Кропоткина. Оба они провели годы в тюрьме. Один был первым христианским поэтом со времён Данте, а другой — покинувшим Россию человеком со светлой душой Христа». В своём тексте «Душа человека при социализме» Оскар Уайлд сочетает эстетизм и религиозность с идеями, которые он почерпнул у Кропоткина. Лишь некоторые последователи Кропоткина дополняли его учение чем-то принципиально новым. С тех пор в каждом поколении непременно находились самоотверженные люди, вдохновлявшиеся его идеями и наследовавшие его простой детский оптимизм, его веру в то, что человек, вероятно, не так плох, как кажется, и что научно-технический прогресс не обязательно должен вести к нравственному упадку.

Также и многие другие именитые теоретики анархизма 90х годов — Малатеста, Жан Грав, Шарль Малато, Элизе Реклю, Джон Мост — обращались к идеям Кропоткина и по-своему популяризировали их. Различия в трактовках, при этом, были неизбежны. Так, к примеру, Малато был в контрах с Гравом, поскольку он полагал, что анархистскому движению нужны лидер и минимальная организация.

Споры постоянно велись и о будущей экономической организации анархического общества: должна ли она быть коммунистической — когда все ресурсы равномерно распределены между членами общества, или же коллективистской, при которой земли и фабрики находились бы в общей собственности, а отдельным людям осталось бы лишь немного личной собственности для частного пользования? Как в таком обществе могли бы существовать индивидуалисты, которые не только отрицают власть, но и уклоняются от общественного труда? Впрочем, эти дискуссии никогда не вносили существенного раскола в теорию анархизма — несмотря на то, что велись они подчас со страстью и не без личных столкновений, а порой и вовсе обостряли расхождения между существующими теоретическими подходами к основным проблемам этого учения. В конечном счёте, ядром анархизма всегда оставались свобода выбора и отказ от централизованного управления. Это отмечали многие анархисты. К примеру, Савелио Мерлино:

«Мы можем представить себе самые разные формы общественно-экономических отношений. В одних общинах рабочие могут договориться об определённом количестве рабочих часов, а в других — о выполнении работ в конкретно установленные сроки. Одни предпочтут присоединять плоды своей работы к общему делу, другие — напротив, будут рассчитывать на оплату труда, соразмерную потраченным на него силам».

Однако прежде, чем всё это станет возможным, должно быть преодолено существующее общественно-экономическое устройство.

  • Оформление: П.А. Кропоткин в рабочем кабинете, за столом собственного изготовления

 3,591 total views,  2 views today